Сколько раз в раннем детстве убегала сюда вместе с Иоле, сопровождая няню Драгу, в утренние, ранние часы Милица! Синий Дунай в эти часы отливал золотом восходящего солнца. Тень бросала на дорогу изысканное кружево рисунка от листвы каштановых и тутовых деревьев. Белые домики города казались такими чистенькими, точно вымытыми чисто-начисто в этот ранний утренний час. И как весело было торговаться и спорит вместе со старой Драгой, с продавцами-крестьянами, не выпускавшими своих трубок изо ртов, под визг поросят, привязанных на веревках к колесам повозок. И потом возвращаться домой, нагруженными покупками и пить горячий турецкий мокко, мастерски приготовленный матерью. A вечером прогулки в тенистых аллеях Калемегдана (Калемегдан - общественным парк в Белграде) над тихо катящим свои волны Дунаем. Впереди мать осторожно подвигает вперед кресло отца-калеки; за ними чинно выступают они дети: Иоле и Милица. На ней низка ожерелья из дукатов и праздничное нарядное платье. A маленький Иоле еще наряднее. На нем турецкий костюм: джемадан (Джемадан - род жилета со шнурками.) из алого бархата, суконная тюрче (Тюрче - куртка), подбитая мехом, силай (Силай - широкии кожаный пояс). За него заткнуты игрушечный пистолет и ножик с рукояткой из слоновой кости. И поверх этого кожаного пояса другой, еще более широкий - шелковый, с бахромой. Красивые цветные чакширы (Чакширы - особого вида шаровары), на голове щегольская шапочка. Когда-то этот костюм носил их герой-отец, когда был таким же маленьким, как Иоле; потом старший брат артиллерист Танасио, тоже в свою бытность ребенком. Теперь он перешел к Иоле, к красавчику Иоле, любимцу семьи.
Как тяжело было шесть лет тому назад уезжать из дому! Помнит Милица последний вечер дома. Обежала она с Иоле и Драгой улицу князя Михаила в последний раз. Сбегали к самой воде Дуная… Углублялись в тенистые аллеи Калемегдана. Слушали музыку оркестра, особенно четко раздающуюся над водой. Потом последний ужин дома. Ужин за круглым столом, озаренным уютным светом лампы. Вкусная пшенная каша, сдобренная белоснежным свиным салом с тыквой и баклажанами из своего огорода. Потом напутствие отца… Слезы матери… Опять суровые и ласковые в то же время речи родного тато (Тато - по-сербски означает папа) о долге, о прилежании, о благодарности великодушному русскому государю и друзьям русским и, наконец, последняя ночь под домашним кровом… Последняя осенняя ночь, Белградская ночь, с ее бархатным небом, с тихим плеском Дуная, с нежным шопотом каштанов и яблонь в саду… И печальные, заплаканные глаза матери y постели… И заглушенный подушкой плач братца Иоле, желавшего показаться во что бы то ни стало «мужчиной» в эти грустные часы, и стойко скрывавшего свои слезы перед разлукой с любимой сестренкой… A там отъезд… Смуглое лицо тети Родайки, ее утешения в дороге и тоска по оставшимся дома, злая, гнетущая тоска…
- Милица!
- Ты, Нюша?
- Боже мой, Миличка, ты все еще здесь, a тебя там хватились. Ищут. Никому и в голову не пришло, конечно, заглянуть сюда. Кузьмичиха наша волнуется страшно, и, кажется, думает, что ты сбежала совсем. Потеха! Куда скрылась «млада сербка», не знает никто, кроме вашей покорной слуги, конечно. A ты притихла, как мышка, тебе и горя мало. И про Нюшу свою забыла совсем. Хороша, нечего сказать! - и маленькая Горелова укоризненно покачивает головкой.
- A я замечталась опять, Нюша, прости, милая! - Сине-бархатные глаза Милицы теплятся лаской в надвигающихся сумерках июльского вечера; такая же ласковая улыбка, обнажающая крупные, белые, как мыльная пена, зубы девушки, играет сейчас на смуглом, красивом лице, озаренном ей, словно лучом солнца. Так мила и привлекательна сейчас эта серьезная, всегда немного грустная Милица, что Нюша, надувшаяся было на подругу, отнюдь не может больше сердиться на нее и с легким криком бросается на грудь Милицы.
- Я люблю тебя, Милица, люблю, люблю! - горячо и искренно восклицает Нюша. Потом отстраняется от Милицы и смотрит в лицо подруги пытливо и серьезно, не говоря ни слова, несколько секунд.
- A y тебя опять заплаканные глаза, Миля? Ты плакала, да? О чем?
Статная, сильная Петрович на целую голову выше свое маленькой, хрупкой подруги. Она быстро наклоняется к Нюшиному уху и шепчет ей тихо, чуть слышно:
- Молчи, молчи… Если бы твои мать и отец и любимый брат, такой, как Иоле, находились бы так далеко, могла бы ты веселиться без них?
- Упаси, Бог! - с искренним ужасом прерывает ее Нюша.
- Ну, так вот, видишь. Вот почему я и не могу быть веселой сейчас. Однако, пойдем… Боюсь, чтобы не вышло неприятностей на самом деле.
- Вот, когда хватилась! Ах, млада сербка, млада сербка, угомона на тебя нет, - забубнила ворчливым тоном Нюша, заставляя снова проясниться улыбкой строгое и грустное лицо подруги.
Алые краски заката давно погасли. Тихий, прохладный июльский вечер уже сплел над садом прозрачную паутину своих грустных сумерек. В окнах большого здания засветились огни. И Бог знает почему, напомнили эти освещенные окна института другие далекие огни Милице Петрович: золотые огни белградских домов и крепости, и огромного дома скупщины, отраженные черными в вечерний поздний час водами Дуная.
И опять болезненно сжалось сердце острой тоской, тоской по родине. И тяжелый вздох вырвался из груди Милицы.
Ужин был уже кончен, когда обе девушки появились в столовой. Шла вечерняя молитва. M-lle Кузьмичева метнула строгим взором из-под очков в сторону вошедших, но, встретив спокойный и невинный взгляд больших синих глаз Милицы, как-то успокоилась сразу.